ГЛАВНАЯ 
СТРАНИЦА 

СОДЕРЖАНИЕ 
НОМЕРА

АРХИВ



№ 2(43) 2005

Е. КАРМАНОВ

  НЕЗАМЕТНАЯ ЖИЗНЬ 

(Запись рассказа о своей жизни)
с 1927 до 1964 г.

 

И по вечерам я читал Новый Завет; первый раз в жизни читал. Было интересно, а кое-что непонятно, а кое-что возмутительно. По крайней мере, я четко помню, как меня задел совет: если тебя двинули в одну скулу, то подставляй другую. Думаю: ну нет! Нет дураков... А потом день хожу, другой хожу, думаю: а ведь это правильно. Где-то зло должно остановиться, потому что тебя обидели; ты по злобе этому же отдашь или кому-то другому, более слабому, эту пощечину передашь, тот тоже найдет способ на ком-то отыграться — так оно идет, идет, идет до бесконечности. Где-то оно должно замереть, хотя в общем, в таком банальном смысле, конечно, нехорошо получить пощечину и не дать сдачи, “не благородно”. Так понемножку я все это и постигал.

Всякие неудачи по этому отоплению, конечно, были. Для утешения меня даже зачислили на какие-то курсы конструкторов. Я день-два походил. А потом нужно было ехать за краской, за олифой куда-то за тридевять земель, потому что ремонт в этом здании продолжался. Помню еще, что ребята швыряли, так, для развлечения, камни, и один пацан мне крепко в спину закатил. Я подумал, что ему-то для развлечения хорошо, что он попал в кого-то, но каково это мне. Хорошо, хоть не в голову. Целый день там эту олифу дурацкую получали, поздно приехал. И еще куда-то меня посылали за чем-то. И так все это мне надоело, что я перестал ходить на эти курсы, тем более что то, что в начале преподавали, я все знал. Я уже работал все-таки, работа что-то дала.

Ну вот. Читал Новый Завет. Читал, посматривал календарь. А там, кроме всего прочего, был указан адрес Богословского института, Пироговская, 2. И меня туда потянуло. А как-то получилось, что перед этим в каком-то разговоре дома я узнал, что я, последний, был некрещеный. В 1927-м году это уже выходило из моды и даже преследовалось. По традиции отец с матерью, конечно, были крещены и венчались, и все мои предшественники тоже были крещены, а меня уже не крестили, потому что это никому было не нужно и могло даже какие-то неприятности принести. Это уже осмеивалось. Так что я знал, что я некрещеный. Единственно, что я знал.

И вот между своим пеплом, углем, бревнами, чтением Нового Завета я еще предпринял поиски, где это Богословский институт. Но времени-то у меня было не так уж много на эти поиски. Нашел Пироговскую кое-как, она на счет начинается с Зубовской площади. Хожу, хожу — никакого Богословского института нет. На следующий день приезжаю, опять хожу, хожу, хожу — нет Богословского института. По третьему или по четвертому разу я каким-то чудом оказался в другом конце улицы, только там, оказывается, Пироговская 2, зашел в Новодевичий монастырь. Как войдешь в Новодевичий монастырь, справа двухэтажный дом, это Лопухинский корпус, там все располагалось.

Это был ноябрь 1945-го года. Я зашел, кого-то там не было. Стал подниматься на второй этаж. Там висит, что нужно знать для поступления в институт: надо было грамотно писать по-русски, правильно читать по-церковнославянски, знать молитвы — Символ веры, тропарь своему святому, иметь справку о крещении. Ну ничего, я дождался кого-то, меня приняли. Там за длинным хорошим столом сидел невысокий человек, благородный, хороший. По-моему, это был Савинский[1], был такой профессор. Ему принесли стакан чая. У него был кусочек сахара, и он медной крышкой чернильницы его дробил на маленькие кусочки и пил. А сбоку, немножко в сторонке сидел худощавый, как мне показалось, средних лет, человек, энергичный такой. Тот спрашивает меня: “Что вы хотите?” — “Я хочу поступить в институт”. — “А вы это вот знаете?” — “Нет, говорю, к сожалению, не знаю”. — “А вот это?” — “Тоже не знаю”. — “А вот это?” — “Тоже не знаю”. — “А вы крещеный?” — “Нет”... Тут второй тоже что-то подкинул в этом смысле. И старший говорит: “Знаете что, вам надо начать все с начала. Вы должны подготовиться к Крещению, креститься; то, что требуется для поступления в институт, все выучить; и потом приезжайте, мы вас с удовольствием примем”. Я поблагодарил, вышел, а за дверью подумал: ну и наплевать, не надо… Через десять лет я пришел в это помещение уже работать в редакцию. Второй человек был Анатолий Васильевич Ведерников[2]. Он, разумеется, не вспомнил, у него столько дел было и всего прочего. Но я на него ничуть не сердился, потому что чувствовал их доброе расположение ко мне.

И вообще интересная штука. Когда я ходил, как нищий, спрашивал работу, я подходил обычно к определенному справочному бюро, меня эта тетя уже знала, и чего только не спрашивал. Обычно она уже знала и говорила: “Вот сюда, сюда, сюда требуются конструкторы-механики”, и я ездил по этим адресам. Даже до чего дошло: я почему-то подумал: наверное, интересно — ловить шпионов и все прочее. И спросил однажды, удивив ее: “А школа контрразведчиков есть?”. Она говорит: “Вы знаете, может быть и есть, но у нас адреса нет”. Так что из меня контрразведчик не получился, слава Богу, потому что я бы погиб на первом задании и продал бы Родину незнамо кому, за сколько… Когда сам идешь, не берут, а когда тебя приглашают — не хочешь. Вот такие парадоксы в жизни бывают. Ну, это уже потом было.

В общем, я решил, что раз нет, то и нет, обойдусь и без Богословского института, хотя меня тянуло туда, я чувствовал — там должно быть очень интересно, потому что вопрос о том, для чего жить, почему жить, что такое жизнь, интересует каждого человека после шестнадцати лет, такой приходит период. И для меня это тоже когда-то вставало; не только потому, что живешь и хочется кушать, но и более высокие идеи поднимаются. Вопросы эти не всегда находили ответ. Я инстинктивно сюда потянулся, ну, не получилось. Ну нет, так нет, ладно.

Но! Мне захотелось самому иметь Новый Завет, свой, этот я должен был отдать. И я пошел в букинистические магазины. Удивительно, что там много было этих книг, они стояли открыто. Где-то я спросил: “Библия есть?” (Что интересно: удивительно как-то мягко и благожелательно все относились в годы войны. Я так вспоминаю: обид, оскорблений каких-то чрезвычайно было мало. Прямо странно, — как бы очищающе действует. И примеры вроде этой старушки, которая от себя оторвала эти две картофелины; видимо, я так и в могилу унесу этот случай. И таких было десятки случаев.) Мне показывают: “Вот есть, смотрите, какая большая, крупный шрифт, на славянском языке”. Я говорю: “Нет, на русском”. Тоже показали — громадную и дорогую. Я-то думал про такую, которую можно в карман положить, чтобы она никому не мешала; и глаза тогда были хорошие. Как-то я не нашел в магазинах ничего хорошего и сунулся в какую-то церковь, по-моему, это была Николо-Кузнецкая.

Я пришел в небогослужебное время, где-то днем, поговорил, был какой-то сторож-истопник. Он говорит: “Бывает, что приносят, бывает. Приходите, допустим, через воскресенье”. Я пришел. Он говорит: “Знаете, ничего что-то нет, не было. Ну, сейчас служба начнется, пойдите, постойте там. А потом отец настоятель, он такой знающий человек, вы его спросите, конечно, он вам ответит”.

Я пошел в церковь первый раз в жизни. А там тамбур был небольшой, темненький. Было холодно, ноябрь. И я, конечно, если бы заходил в храм, шапку бы снял, но в этом тамбуре, где люди отряхиваются от снега, я еще не успел это сделать. А две шеренги нищих сразу на меня набросились: “У, в шапке идет!” — что-то такое ругаться начали. Как-то я сорвал шапку, прошел, не знаю, где стоять. Не так уж тесно, но все-таки. Где-то с краешку я постоял. Началось богослужение. А может, оно уже и шло, не помню. Чтение было, потом хор запел. Я думаю: хорошо поют, а когда же оркестр вступит? Оркестра так и не было… Все интересно было, все таинственно и непонятно. Проходил потом священник с кадилом. Тоже не знаешь, куда деваться. Кто знает, тот расступается, а я чувствовал себя там совершенно чужеродным телом. Но достоял все с интересом до конца. К счастью, когда все кончилось и люди начали расходиться, появился этот истопник рядышком. Так с его помощью я столкнулся с настоятелем, как я понял. Это был редактор ЖМП отец Александр Смирнов[3], такой красивый, хороший. Когда меня этот истопник с ним свел, отец Александр, как я потом понял, спросил меня: “Что вам надо, что вы ищете?” — “Веру ищу”. — “Ну что ж, веру, это хорошо. А что вам нужно?” — “Библию мне нужно”. — “А вы откуда?” — “Я из Армении приехал”. — “У нас армянской Библии нет”. — Я говорю: “Я русский, мне русскую Библию нужно”. — “Да и русской тоже нет. Ну, ищите и обрящете!” — и ушел. Я подумал: “ищите и обрящете”, это я уже читал; это хорошие слова, но лучше бы Библию, конечно, иметь… И опять пошел по букинистическим магазинам.

В этой же церкви какой-то дядя, который молился, услышал этот разговор, людей-то много было, и сказал: “Знаете, у меня есть Новый Завет, приезжайте”. И я в какой-то день приехал куда-то, не знаю, где это было. Он показал мне Евангелие на двух языках, четыре Евангелия, обычное такое, распространенное, русско-славянское. Запросил он то ли 250, то ли 300 рублей. Не в этом дело, но мне хотелось Новый Завет. Я сказал, что подумаю, если ничего не будет лучше, приду. И на старом Арбате, в каком-то магазине, у метро справа (я зашел уже вечером, было пустовато) спросил. Продавец-мужчина говорит: “Вам действительно нужно, очень нужно?” — “Очень нужно!” Кажется, он назначил мне прийти на следующий день или через день. Я пришел, он из какого-то ящика достал Библию в мягком черном переплете за 125 или за 150 рублей. Я сразу ему деньги отдал, взял ее и стал обладателем Библии. Начал ее читать с удовольствием, несколько раз прочел за многое время. Она жива у меня.

Все-таки мне пришлось домой сообщить, что у меня не получилось с институтами, что работаю истопником и т. д. Там, в Кафане, конечно, были поражены таким оборотом дела и решили, что я больше принесу пользы, если буду в конструкторском бюро работать, а не истопником в Москве; надо приезжать; какую-то денежку на дорогу мне прислали оттуда телеграфом. Я пошел к начальству нашему истопниковскому и говорю, что мне нужно вернуться на старое место работы. Начальник говорит: ну куда же вы вернетесь, тут же Москва! Я говорю: все равно это не то. Он сказал: только одно условие, если вы найдете себе замену, пожалуйста. Я написал на листе бумаги, что требуется истопник туда-то, туда-то, расклеил его везде, где мог. Конечно, ни один человек на эту удочку не попался. Мне пришлось совершить преступление: я уехал оттуда не спросясь.

Мне сообщили из Армении, что вызов послан. Его надо получить в милиции и потом зайти в Министерство цветной металлургии к такому-то и все у него узнать по поводу билетов, потому что билеты тоже было трудно доставать в ту пору. Я знал, что это будет очень тяжело, но все-таки пошел после работы в какую-то там милицию. Долго сидел, большие очереди были. Часов в девять (работа уже кончалась) наконец дошла очередь до меня. Вышел какой-то совсем усталый чин, военный майор или что-то такое. — “Ты сюда же?” — “Да”. — “Ну, заходи. Что у тебя?” — “Да вот, мне нужно получить пропуск в Кафан ехать”. Он приподнял стекло, там лежала телефонограмма с моего прежнего места работы. Он быстренько оформил эту штуку и говорит: “Ну, езжай”.

Чуть ли не на следующий день я как-то пробрался в Министерство цветной металлургии к нужному человеку. Тот с какой-то брони снял возможность и билет мне дали. Это моментально все получилось.

А на работе не отпускали. И, конечно, они могли меня привлечь за то, что я покидаю место работы. Такие были правила, да и подписанный трудовой договор. Хотел я взять за несколько дней вперед хлеб и то ли сахар, то ли еще какую-то ерунду (там в буфете давали по карточкам то, что нам полагается) — мне не дали. Оказывается, директор почувствовал, что я могу удрать, и приказал в буфете, чтобы мне не выдавали ничего вперед. Со мной поделилась своим хлебом, дала в дорогу эта тетя из Вятки, в общем-то непримиримая и злая, которая дворничихой работала и от которой я зависел в смысле света; я ей сказал в самый последний день. И в субботу вечером я тайно покинул свое место работы и уехал. Пошел на вокзал, сел в приличный вагон, четырехместное купе было. Я на верхней полке оказался. Какие-то три дамы ехали служебного типа. Но у меня была Библия; и впереди меня ждали люди, которые знали меня, с которыми мне было хорошо.

Ехали очень долго. Прошел день, прошло два. Кажется, у меня была купленная на базаре морковка или две. Я тихонько ее сгрыз. На третий день эти тети говорят: “А вы что не ходите, не спускаетесь покушать?” Я говорю: “Да я поел”. — “Но ведь это было давно!”… Как я ни отнекивался, они чем-то со мной поделились. Это меня очень тронуло, потому что — кто я им и что я им? У них тоже, видимо, не так уж много было. Но в конце концов доехали до Баку. Там остановка поезда была часа на два-три, уже другая железная дорога. Я зашел в ресторан, спрашиваю: “Что-нибудь можно поесть?” Мне говорят: “Ты же видишь, что ничего нельзя, ничего нет. Но знаешь, ты посиди, сейчас придет поезд военный, может быть, что-то получится”. Действительно, вскоре забежали военные, солдаты, какой-то еще состав. Около меня тоже за столиком сели двое, дали им какую-то жиденькую похлебочку. Они скоренько несколько ложечек этой баланды поели и убежали. Эту баланду отнесли. А минут через пять мне тоже принесли тарелку этой баланды. Я ей был очень рад. Откуда она произошла, я тоже знал. Ее ни у кого не украли, но то, что не доели солдаты, дали другому голодному. Это тоже было хорошо.

Потом была еще одна пересадка где-то в Нахичеванской области. А там был азербайджанец, у него самовар, он заваривал какой-то чай, даже по кусочку сахара откуда-то доставал за умеренную плату. Было так патриархально, хорошо.

Наконец я добрался до Кафана и там несколько дней ничего не делал, только приходил в себя. Уничтожил мешочек сухариков, который получился, потому что девчонки маленькие не съедали свою норму, и слопал два или три пакета заменителя сахара, сахарина, у немцев отнятого, им торговали нелегально. Я этот сахарин разводил в кипятке, и эти сухарики быстро восстановили мои силы.

Приходили знакомые, соседи. Я им несколько вечеров рассказывал о моем путешествии в Москву. Всем было весело, и я тоже смеялся. И опять я поступил в конструкторское бюро, уже на более высокую ставку; я уже значился не учеником конструктора, а конструктором-механиком. Немножко погодя мне еще дали заведовать библиотекой в Рудоуправлении, но это было чисто символически; никто эти книги на французском языке не брал. Я приходил, сидел несколько часов, наводил порядок и уходил. Но зарабатывал достаточно хорошо.

Это был конец 1945-го года — начало 1946-го. В это время мои родители уже уехали с Северного Кавказа и оказались в Свердловске, уже год как там жили. Я решил к ним поехать. И выехать туда было опять-таки очень сложно. Сестре моей Ираиде дали путевку в Евпаторию, и мне ее можно было сопровождать. Таким образом я ее довез до Евпатории, посетил Крым, совсем пустынный и безлюдный, грустный после войны.

Добрался до Урала, до Свердловска. Через месяц пришло то, что я посылал по билету, чемодан; долго его не было. Когда я брал его, мне говорят: “Слушайте, это точно ваш?” — “Да, мой”. — “Давайте, может быть вскроем?” Я говорю: “Да чего, я же знаю свой чемодан”. Пришел домой, распечатал его. А там был положен полученный по карточкам (раз в несколько лет можно было какую-то одежонку получить, купить) шерстяной костюм, еще что-то такое. Вещей не оказалось, а вместо них были хорошие такие валуны из Каспийского моря. Это опять Баку дало о себе знать, там вытащили. Это не только у меня, это было очень часто и густо. Вытащили то, что им более нравилось, а чтобы я не был слишком печальным, в виде веса и сувенира клали камни с побережья Каспийского моря. Но я не оценил раритетность этих камней, куда-то их выбросил, к сожалению.

Я опять поступал в какое-то учебное заведение. Не мог же я вечно работать на этом месте, и притом у меня была маленькая обида, что они такую пакость устроили с институтами. Если бы они мне вовремя дали эти штуки, может быть, по-другому бы судьба сложилась. Так что… Да и потом 1946-й год, уже как-то напряженность спала.

Да, еще до этого, когда я учился в 10-м классе, мне как-то тошно было. Не знаю отчего, как-то все не клеилось. Я считался допризывником. Я пошел к тому военному начальнику, который нашим отделом допризывным заведовал, армянин, обычный, типичный такой армянин. Я узнал, что есть танковая школа в Ереване, и попросил, чтобы меня туда направили. И мне запомнился его жест. Он так посмотрел мне в глаза, положил руку на плечо, похлопал и говорит: “Иди, иди, еще успеешь повоевать”. Видишь, какие бывают случаи. С одной стороны, какая-нибудь незаслуженная обида, но этого было мало, а с другой стороны, такой великодушный жест. Так что меня в армию не взяли. Конечно, я бы мог принести на фронте пользу: если бы немцы увидели такого дистрофика, они, конечно, перепугались бы и бросились убегать. Броня может быть и была, но она как-то без меня оказалась, так что я не увиливал от войны, даже вот решил попробовать сам пороху, но не получилось. Так что не воевал, никого не убивал, до революции в никаких организациях не участвовал, в оккупации не был, не судим.

В Свердловске тоже подал заявление на химфак университета. Но еще перед этим там организовывалась киностудия. Она была в каком-то Доме культуры, такая самодельная еще, еле-еле. А мне очень хотелось заниматься там химией в отделе проявки кинопленки и прочее. Интересная работа была, но там что-то чуть-чуть не сработалось. И ладно, хорошо. Жил с отцом, с матерью на квартире. Я приехал где-то в разгаре лета или под конец лета. И вот началось поступление в университет. Я, по-моему, хорошо ответил по химии, но мне почему-то поставили отметку не слишком хорошую. По-моему, не так уж плохо и по-английски ответил тоже. Мне поставили отметки ерундовые, но все равно приняли, потом я понял почему. Курс был 52–54 человека, из них парней было четверо, а после первого курса остался, по-моему, я один, потому что трое моих сокурсников были уже калеченные люди. Помню хорошо одного парня, с которым мы дружили, у него не было ног, он ходил на протезах. Другой был контуженный, третий еще что-то такое. И они не вынесли нагрузки и постепенно отошли от учебы. А девчонки разного возраста были. Может быть, там просто решили, что парней, хотя и не таких уж умных, надо принимать.

Химический факультет находился в одном помещении в центре города, а сам университет довольно далеко — километра три-четыре, и неудобный транспорт. Так что в основном мы учились на химфаке. Это двухэтажное здание бывшего реального училища. Сейчас там какая-то воинская часть находится, мы недавно посещали. На втором этаже были лаборатории и еще было женское общежитие, этих же студенток. Ну, это другая лестница, мы туда не ходили.

Началась учеба. По математике я понял, что отстаю, и сколько ни пытался нагнать, у меня не получалось. Видимо, сказались предыдущие недоразумения с математикой. Было обидно, но ничего не поделаешь. По химии все шло замечательно, очень хорошо шло. Меня пустили в большую лабораторию, я там мог делать все что угодно. Там было холодно, вода застывала, но все реактивы были в моем распоряжении, все склянки, все колбы, и я там мог вытворять все, что хочу. Какие меня интересовали проблемы — я там делал свои опыты, эксперименты и т. д. А потом, немножко погодя мне поручили вести занятия моего же курса. Надо было подготовить все что нужно для лабораторной работы, и я, таким образом, ассистировал профессору, который у нас преподавал. Еще что-то такое делал, так что все шло хорошо. Но в главное здание ходить было далековато. Зимой это не так уж вкусно было, и я отморозил уши, когда попал в холодную, морозную погоду и ветер был сильный. Я чувствую, что у меня уши наливаются чем-то, наливаются. На полдороге была работа отца. Я зашел, он увидел, говорит, что я отморозил уши. Как-то их оттер снегом. Ну, это все ничего. Самое главное, что можно было делать там все, что хочешь.

Потом меня там звали то какую-то штуковину починить, то еще что-то сделать, потому что парней было почти совсем ничего, все девчонки и женщины работали. Так что как-то тихо, но я был иногда нужен. Тогда надо было платить рублей 100 или 150 за учебу. У меня есть квитанции где-то, что я заплатил честно по первому курсу. Стипендию тоже давали. Но потом я перестал ходить на военное дело, к которому у меня душа не лежала, потом на марксизм-ленинизм. Это все надо было в главный корпус бегать. Мне просто жалко времени было, и еще почему-то не сдал я зачеты, с меня стипендию сняли. Но в это время я опять отнес на Уралмаш какие-то рационализаторские предложения, целых три. А в каждом почтенном учреждении есть БРИЗ, Бюро рационализаторства и изобретательства; там они рассмотрели и какие-то рублей пятьсот, что ли, мне дали. На них я купил на базаре офицерские ботинки — английские или американские, и был рад, что у меня обувь появилась. А с обувью тогда тоже, как и со всем, была проблема, все было по карточкам и было плохо. Но один раз отец решил мне все-таки купить валенки. Пошли вдвоем на базар. У какого-то дяди такие хорошие валенки, белые, один в другой засунут. Спрашиваем: “Продаешь?” — “Продаю”. — “А какой размер?” — “А какой тебе надо?” — “42-й”. — “Померяй”. — Померил: замечательно, все в порядке. Купили. Пришел домой — одна нога влезает, а другая не влезает! Они были неодинаковые, а он доставал тот размер, какой нужен. Если бы мне нужен был 40-й, он бы дал мне другой. Поэтому не знаю, как я в них ходил; по-моему, я в них и вовсе не ходил. Каждый обманывал, кто как мог.

Отец, конечно, знал, что я стипендию уже не получаю. Но когда ему позвонили из Уралмаша, чтобы связаться со мной и сказать, чтобы я пришел за чем-то, ему это показалось хорошо.

В то же время я сделал великое изобретение, о котором еще раньше думал. До войны всех нас готовили к химической войне. Все должны были посещать какие-то кружки, БГТО и еще что-то там такое: обращение с противогазом, что делать во время химического нападения, как спасать раненых, как самому спасаться. Ведь какой-то известный журналист брякнул перед Первой мировой войной, что самое безопасное место в будущей войне будет на фронте, все остальные будут жутко подвержены химическим нападениям и т. д. У нас это превратилось в такую массовую истерию, что не дай Бог — все должны были знать, как закрывать дом, чтобы не проникали газы, какие бывают газы и что с ними делать. Всякие учебы проводили. Ну, я знал это. Отец тоже ходил с какой-то бляшкой, что он инструктор этой штуки.

Но я знал, что очки противогаза постоянно запотевают. Через несколько минут они покрываются капельками, ничего не видишь. Для этого существует одна манера — длинный нос, который надо вытирать, и потом смазать специальным карандашиком вроде мыла, который набухает и не дает сразу потерять возможность видеть. А меня осенило, что можно сделать так, что очки не будут запотевать. Надо только, чтобы воздух при вдыхании сначала попадал на стекла, а потом уж сюда. То есть, продлить так, чтобы трубочки подводились к стеклам. И тогда температура и влажность того и этого воздуха, наружного, будет одинакова и потения не будет. Это было где-то вначале, перед поступлением в университет.

Я ходил в Осоавиахим, еще куда-то. Толком ничего не могли разобрать. Потом какую-то дурочку мне показали, инструктора Осоавиахима. Я говорю: “Вот, по поводу запотевания очков, такое есть предложение”. — “А, отвечает, знаете, это уже в общем-то есть. Вот я вам сейчас покажу”. Какую-то книгу показала последнюю по этому делу. Оказывается, уже где-то применяли такую штуку. Но я был рад, что был на верном пути, хотя изобрести эту штуку так и не удалось. А на Уралмаше спокойно брали то, что им действительно могло пригодиться. И в этом отношении все было нормально.

Кончил я первый курс, хотя и без стипендии, но все-таки хорошо, успешно. Англичанка у нас была замечательная и курс у нее был замечательный. В конце первого курса мы должны были уже пересказывать тексты на пятнадцать тысяч слов. Все получалось хорошо, она просто молодец была. И после окончания первого курса я сразу зачислился в одну университетскую лабораторию, заниматься коллоидной химией, так что лето у меня прошло в занятиях. Потом начался второй курс.

Тут пошли трудности, потому что я ведь должен был посещать все лекции. А в какое-то время надо было подготовить лабораторию для очередного занятия какого-то курса. И ничего, я бы, пожалуй, успевал. Там электронный микроскоп стоял, еще какая-то аппаратура интересная, хорошая. Но по обязанности лаборанта мне приходилось ездить за жидким кислородом куда-то на край города. И получилось один раз так, что мне и куда-то ехать совершенно необходимо, там тысячи бумаг надо было собирать и везти этот кислород в специальном сосуде, он же минусовую температуру имеет, и подготавливать лабораторию к очередному занятию. Я спросил доцента, декана, как быть. А он ни с того ни с сего вдруг как разорался на меня, как разорался! Он какой-то был не русский, татарин был. Может быть, он даже и хороший был в науке, но характер у него, как я позже узнал, был плохой. Он кричал на девчонок, что жили в общежитии, так, что я слышал его ор. И будто бы даже какую-то он так обругал и так задел ее за живое, что она, кажется, покончила с жизнью, повесилась от этой беды. Не знаю, так это или не так, но на меня он так орал, что, оказывается, полфакультета слышало. Я даже не знал, что он так может орать, чуть ли не на грани матерщины. Я был в недоумении, я не ожидал от него такой грубости и вообще — что делать, когда действительно надо и то и другое успеть… Оказалось, он под горячую руку подмахнул приказ о моем увольнении. А тут кто-то шел в главный корпус, и эту бумагу сразу туда затащили. В общем, я моментально оказался и без работы, и отчисленным из университета после первого курса, в начале второго, через месяц-полтора. Если бы захотеть бороться, то, может быть, чего-то и можно было добиться, но мне этого не хотелось совершенно.

И тут началось чудо. Я не знал, что обо мне кто-то знает, что кто-то обо мне думает и т. д. А столько оказалось этих молчаливых хороших людей! Лаборантка, которая понесла бумагу об отчислении, говорит: “Если бы я знала, что я такую бумагу несла, то вообще бы не пошла и не понесла”. Другая тоже что-то такое говорит. За моей спиной договорились с профессором Сирокомским, такой видный был человек, он был директором на аффинажном заводе (это завод по очистке серебра, золота и платины) и вместе с тем — одним из крупнейших аналитиков. Такой грузный мужчина, который жил на нитроглицерине. Он со мной не был знаком, он еще не читал у меня эту штуку, но ему кто-то обо мне сказал, и он предложил через этого человека, что если я хочу, то он меня устроит на этот аффинажный завод. Это было хорошо. Кто-то сказал, что есть Уральский филиал Академии наук, там тоже требуются толковые люди. Я туда пошел. Мне предлагали там к какому-то человеку поступить, и я должен бы был вводить микродозы каких-то элементов в организм, то есть уколы делать всяким свиньям и кроликам. А потом там исследовали, куда они деваются и прочее. Но этот парень мне показался несимпатичным, и я отказался. От аффинажного завода я тоже отказался, потому что узнал такую подробность: там при выходе из завода каждый день просматривают рентгеном, что у тебя внутри, потому что можно там глотать какой-то песок и все прочее. Если там случайно увидят, то дадут касторку и посадят в отдельную комнату с горшочком, и это все не так уж приятно. Я не собирался воровать, но каждый день получать рентгеновское облучение — хорошего было мало. Еще какое-то было предложение, и я все-таки согласился на один из вариантов.

Да, еще когда мы иногда ходили в главный корпус, там мы занимались физикой, и там был какой-то молодой, симпатичный человек, который чем-то меня к себе очень расположил. Он мне подарил два тома “Химии” Чичибабина, которая в 30-х годах была издана, потом его имя куда-то задевалось, нельзя было помянуть. Что-то он мне показывал по кристаллографии, у них аппаратура была, еще что-то. Было всего несколько встреч, но таких симпатичных, хороших. Потом там же меня удивила встреча с каким-то невзрачным лектором по марксизму-ле­ниниз­му. Он к нам туда приходил читать, а как-то в коридоре сказал пару незначительных фраз и потом говорит: “Знаете, найдите где-нибудь Ключевского и почитайте историю русскую”. Это тоже был хороший совет, хотя я и не сразу смог найти эту книгу.

И что еще я вытворял. Иногда после университета я шел в нашу городскую библиотеку. Она была очень хороша, я там что-то искал и находил. Библию я, еще вернувшись в Кафан, по ночам прочитал всю понемножку, так, чтобы никто не видел и не спрашивал ничего. Иногда просто брал ее в карман плаща, уходил в горы и там с наслаждением читал. Раз прочитал, и больше прочитал.

А тут я брал какие-то книги совершенно нейтральные, но к одной из них оказалась приплетена маленькая книжечка профессора Иванова “Средневековый монастырь”. Позже я узнал, что это был очень известный преподаватель какой-то гимназии и у него есть целая серия — “Средневековый город”, “Средне­вековый монастырь”, “Средневековое село” (или деревня) и “Средневековый замок”. Я эту вещь прочитал, и как-то мне захотелось узнать что-нибудь хорошее о монастырях, конечно, не в средневековой Европе, а где-нибудь поближе. Да, тогда же я случайно нашел в каталоге один из томов Златоуста старого издания, Толкование на Евангелие от Матфея. Я так раз за семь ее прочитал. Начал второй раз читать, потом она исчезла из каталога и мне говорят: “Нет такой книги”. — “Ну я же брал!” — “Покажите карточку”. Пошел: карточки уже нет. Ну, все понятно…

Интересно, что, прочитав Библию, я не испытал какого-то чувства, которое бы меня толкнуло посещать церковь или еще что-то. Оказывается, они совершенно во мне не были соединены. Да и мой единственный сознательный визит в церковь был какой-то плачевный. Я там ничего не получил, и непонятность ничего мне не дала; и больше меня не тянуло туда. А тут я каждый раз на работу проходил мимо одного из кладбищ, где была церковь. Мне так захотелось узнать что-нибудь о монастыре, что я все-таки зашел в эту церковь на Михайловском кладбище, мимо которой проходил, и дождался, когда кончится служба. Там настоятель был худощавый, аскетического вида. Я узнал потом, что он из старообрядческой семьи. Я спросил его, где у нас есть монастыри. Он говорит: “Знаете, точно ничего не могу сказать, но вот у нас епископ Товия[4], он часто в Москве бывает, он, наверное, вам расскажет. Вы пойдите в тот храм, когда он будет служить, его и спросите”. Ну, я так и сделал в воскресенье. Это другой конец города. Пришел; храм битком набит. И та же история: все-таки был хоть и тощий, но длинный, никуда не встанешь. Встал где-то недалеко от двери. А нищие за мной то в спину немножко потолкают, то ворчат: “Вот дылда встал тут. Из-за него нам ничего не подают, ушел бы ты куда-нибудь в сторону”. В общем, опять мне с нищими не повезло. Я чувствовал, что мне и по росту не годится вперед куда-то там лезть, закрывать кого-то, и вдобавок я чувствовал, что не то чтобы я мог стоять в церкви по-настоящему, раз не крещен; и тут тоже плохо у дверей. Мало того, что сквозит и хлопают дверью и шум тут, еще кому-то и мешаешь. Но все-таки я первую архиерейскую службу в своей жизни видел, смотрел, удивлялся — как он свечами благословляет, так что они не гаснут, еще что-то такое.

Смотрю я на все, что связано с архиерейской службой. А рядышком стоит какой-то дядя в шинели, так ласково посмотрел на меня и так тихонько подбодрил. Потом мы с ним вышли вместе. Я ему говорю: “Я хочу спросить”… Он спросил меня, не первый ли я раз или что-то такое. Я ему признался, что хочу спросить у Товии о монастырях. Он говорит: “А я был в Почаевской Лавре этим летом и могу рассказать”. Мы вместе с ним пошли, разговаривали. И потом чуть ли не каждое воскресенье мы с ним встречались около этого храма.

Оказалось, что он какой-то военный чин по инженерной части, поэтому ходил еще в военном, как многие. Был он доцентом сельхозинститута, что-то по защите растений, может, даже декан. Из Вятки он родом. Очень понимающий в церкви человек, кажется, он даже иподиаконом был какого-то епископа в старину. И ходил он на паломничество в Почаевскую Лавру. Все это знает, помнит, рассказывает мне. И так вот мы с ним встречались и встречались. Ради того, чтобы с ним встречаться, я каждое воскресенье стал ходить.

Я поступил в Уральский филиал химико-фармацевтического института (который недалеко от Зубовской площади) и там работал по теме “Витамин РР, промышленное производство”. Потому что витамин РР был очень нужен. В Америке его в годы войны просто в хлеб замешивали без спроса, десятки тонн ушли. Он антипеллагрический и вообще очень нужен при оскудненном, однообразном рационе. Его обычно делают из остатков табачного производства, из махорочной пыли и прочего. Достают никотин, а потом его окисляют скоренько и получается никотиновая кислота. Но никотин токсичен, всякие работы с табаком делаются в вытяжных шкафах, довольно громоздко, дорого и опасно. Поэтому искали способ, как получать его в достаточном количестве и не возясь с табаком. Разные химические вещества пытались окислять, чтобы исходный продукт был. Работа такая, ничего. Лаборатория была замечательная. Заведующий был хороший, такой Хмелевский, с хорошим юмором, умный человек. Какая-то группа работала по выработке лекарства от туберкулеза, кто-то еще чем-то занимался, какое-то отделение было даже антибиотиками занято. А кто-то среди руковод­ства даже получил ленинскую премию, потому что они в годы войны наладили производство стрептоцида, может быть, даже каких-то других вещей, которые очень были нужны. Ну, были в жутких неприспособленных помещениях, но с энтузиазмом еще работали, и ребята там были хорошие. Я там работал; снова читал Библию, вот эти книги, которые мне попадались.

И тут начался странный разлад у меня в душе. Я чувствовал, что нужно, потому что Евангелие я все глубже понимал и воспринимал эту точку зрения. Хотя тут где-то и Лев Толстой попался мне у букинистов, и я его что-то почитал. Не повлиял он особенно на меня. Просто помню, что во время очень длинных опытов медицинских, медико-фармацевтических у меня было время, я стоял около колбы и читал. А мой патрон был, по-моему, дядя “оттуда”. Он больше интересовался, что у людей в голове, чем работой. Он просто посмотрел осуждающе, увидев у меня эту книгу, и немножко прижимал меня.

Но это все было не страшно. И получалось так, что я знал, как должна была бы жизнь строиться по Евангелию, и чувствовал, что вся окружающая-то жизнь совершенно этому не соответствует, а вот достаточно ли силы у Евангелия и у меня, чтобы как-то это перебороть? Не говорить о гармонии, — это, конечно, нелепо было бы, но чтобы получить какой-то баланс, не мучающий душу. Вот тут у меня что-то не получалось, и своим разумом я никак не мог дойти до этого. И вообще все это опять заклинило настолько грустно, — не то что плохо, а просто грустно, — что думаю: да, ну ничего, если будет совсем плохо, так ничего…

Отец мне сделал по моей просьбе химический стол, так как у меня были всякие препараты понемножечку из университета. Это обычная история. Когда нужно, кто-то тебе даст пять грамм чего-то, ты тоже дашь, без этого не обходится. Ну, и какие-то вещи у меня дома были; что-то можно было купить в магазине. Я втихаря, не спеша сделал несколько граммов цианистого калия и почему-то решил его с собой носить; так, на всякий случай, в кармашке для часов он лежал. Я ничего не собирался делать, но это давало мне какое-то спокойствие. Когда есть какой-то выход, то гораздо спокойнее живешь и можешь протянуть очень долго.

Примерно в это время я познакомился с моим Николаем Николаевичем, и наши встречи все шли. Он был хороший, симпатичный, как-то располагал к себе. Один раз даже домой меня заводил. И на какой-то встрече разговор зашел о цианистом калии. Я не стал ничего драматизировать, не было повода для трагедии, так, спокойно ему сообщил. Он спрашивает: “А где он?”. — “Вот”. А мы проходили по какой-то из многочисленных тропинок, сугробы наметены снеговые, мимо помойки. Он так решительно ногой в сапоге топнул глубоко в снег, получилась такая траншея, он швырнул туда мой цианистый калий, затоптал и говорит: “И не смей думать”. Я ответил: “Хорошо…” (вторая-то порция у меня дома лежала).

Но постепенно я оттаивал, оттаивал. Он мне рассказал все о монастырях, что знал, и я написал письмо в Почаев (он дал мне адрес): мол, недовольный жизнью (я не имел в виду осуждать, это меня совершенно не интересовало, я хотел передать ту мысль, что я не могу в жизнь как-то влиться, как надо было бы) и хотел бы поступить в монастырь. Конечно, на такое идиотское письмо никакого ответа я не получил.

Н. Н. мне говорил, что, может быть, лучше бы в семинарию поступить. Я подумал: ну что ж, можно, конечно. И ему рассказал, что я оказался некрещеным. Он говорит: “А как же ты в монастырь поедешь некрещеный?”. Я говорю: “Там крещусь”. — “Ну, так не делают”. А потом идея о семинарии возникла. Но все-таки он меня убедил, что лучше уж креститься “без дураков”, и все.

Откуда-то он притащил мне большого формата (мне показалось, что из какого-то журнала, но скорее всего это такое издание классических книг в одном томе раньше было; когда-то у нас Гоголь был), в два столбика “Размышления о Божественной литургии” Гоголя. То ли он всю мне ее дал, то ли он только выдрал мне листики, где Символ веры, потому что он сказал, что я должен знать “Отче наш”, “Символ веры”, еще какие-то молитвы. Это я все по дороге, идя на работу и с работы, быстренько выучил.

И потом решили, что пора креститься. Он сказал, что надо длинную крестильную рубашку. К этому времени уже можно было ткань купить спокойно, без всяких трудностей. Купил белой ткани какое-то количество. У нас была ручная машинка “Зингер”. Когда ночью все ложились спать, я подкладывал одеяло, чтобы она не шумела, не мешала спать, и так за два вечера, в два приема я рубашку эту сшил. (Правда, Ангелина, сестра моя, такая с ехидцей, вставала и видела, что я что-то шью. Она подошла, спрашивает: “что ты шьешь?” — “Рубашку”. Через какое-то время она спросила: “Ну, как твоя рубашка?”. — “Не беспокойся, рубашка в порядке”.)

Я эту рубашку в карман (у меня такое длинное отцовское пальто было) и опять поехал на кладбище. А там очередь большая, человек по тридцать, по пятьдесят, в два, в три приема крестили, крестили, крестили. Один раз не получилось. На другой раз он говорит: “Я постою в очереди”. Достоялся он в очереди, подбегает, спрашивает: “Паспорт есть?” — “Есть”. — “Дай паспорт мне”. — Опять бежит, говорит: “Знаешь что, ты уже большой, уже требуется не моя подпись, а твоя, иди распишись, что ты хочешь сам окреститься”. Я подошел, расписался. Дождались, что три партии прошло орущих младенцев. Ну, похоже, что я один остался. Завели меня в маленькую служебную комнатку справа, там была купель стандартная. Мы ее поставили на пол. Еще два пацана пришло за то время, пока все это делалось. Пацанов этих крестили. А со мной что делать? Я тоже встал туда, как мог, присел, священник все, как полагается, водой сделал. Это было 7 марта 1948 года. Крестным Н. Н. был, конечно. Он тут же мне нашел и крестную, Калерию Павловну — женщину, которая при церкви помогала. Можно было бы обойтись одним крестным, ну, так уж он решил сделать. Такая энергичная, рыжеватая, его землячка оказалась, тоже из Вятки, она портниха самодельная была.

После этого мы к этой крестной зашли все вместе. Посидели, поели, что Бог послал. Я спрашиваю: “А как быть с родителями, сказать им, не сказать?” — Крестный говорит: “Конечно, надо сказать, как же так”. Ладно. Попозже я пришел домой. Семья не такая была, что все радовались друг другу и сидели, разговаривали о чем-нибудь; каждый своим делом занимался. Была одна длинная, узкая комната, в которой стоял мой химический стол, моя кровать, а дальше стояла кровать отца. Я пришел уже довольно поздно, и пока было у меня какое-то подобие ужина, сказал отцу с матерью: “Я крестился”. Мама немножко удивилась. А отец помолчал, помолчал, потом говорит: “Ты что, правда крестился?” — “Да”. — Охнул, вздохнул, ушел. Через какое-то время я тоже пошел спать, уже было поздно; он ворочается, ворочается на кровати, ворочается... Говорит: “Так ты что, Евгений, правда крестился?”. — Я ответил: “Конечно”. Опять помолчал, повздыхал: “Ну, говорит, наши пути разошлись”. Я говорю: “Как хочешь”.

После этого ничего не было, никаких акций. Меня не выгоняли из дома, я тоже никуда не спешил. В церковь стал более часто ходить, уже по-настоящему. Пасху там первую встретил. Так мне понравилось, все здорово. Крестный к себе часто приглашал, рассказывал. С крестной тоже общался. Все хорошо.

Где-то в мае-июне отец, списавшись с Черниговской музыкальной фабрикой, решил двинуть туда. Я решил, что там где-то и семинария есть поблизости. Пожалуй, я пока не буду требовать самостоятельности и отхода, поеду вместе с ними.

Приехали в Чернигов. Там совсем недалеко оказался монастырь; правда, он женский был, но действующий монастырь. Там была канцелярия Епархиального управления, был хороший священник и две матушки еще того закала, с гимназическим образованием, хорошие такие. Как-то они ласково меня приняли. Сказали, где Киевская семинария и как туда написать заявление. Показали старые журналы, где эти адреса были. Я написал все, что нужно, что-то от них получил. Да, там требовалась справка о крещении. Не помню, кажется я ее по почте запросил. Но во всяком случае было все как полагается.

Отец получил свою работу на музыкальной фабрике. Жили мы при фабрике, нескоро квартиру получили. У меня там была работа. Один раз там нужно было детализировать какой-то станок, который кто-то сконструировал, то есть сделать подобные чертежи. Меня пригласили, я с неделю работал, все сделал, получил денежку.

Потом пришло приглашение на вступительные экзамены. Стандартно на конверте было напечатано машинкой, и там письмо: “По благословению Его Высокопреосвященства, Высокопреосвященнейшего митрополита Иоанна[5]… вы допускаетесь к экзаменам”. То ли случайно, то ли специально это письмо (могли, конечно, случайно перепутать, раз оно на машинке напечатано) не отдали нам, а среди прочих писем оно оказалось у начальства. Там очень удивились, отцу, видимо, какие-то малоприятные вещи говорили. Особенно его упрекнуть нельзя было, потому что он не партийный был, но это перестало быть тайной. Отец, конечно, на меня жал, тем более что все-таки знали, что я мог делать что-то непростое, после того как я поработал там с этой детализацией станка. Но ничего, как-то терпели. Отцу не было за меня стыдно: я же не бражничал там, ничего такого. Наоборот, все по работе-то видели, что он нормальный человек, и как-то оставили его в покое. Потом были, видимо, какие-то маленькие уколы, но все проходило более-менее спокойно.

Ну так ничего, прошло. Я поехал сдавать экзамены. Конечно, петь я не мог, по-славянски я не знаю что там начитал. В общем, что-то ужасное было. Многие парни, которые были в селах и ходили по церквам, уже гораздо больше меня знали и понимали. Все-таки меня приняли. Приняли. А потом мне объяснили, что я с трудом прошел, потому что тогда ставка была на то, чтобы поступали в семинарию с минимальным образованием — пятью-шестью классами, семью. А я же не мог скрыть, что немножко даже в университете был. Видимо, думали, что если попы будут дураки, то Церковь сама собой наконец подохнет. А кроме того, к этому времени отец числился начальником экспериментального цеха, а потом вообще сделали цех концертным, специальных инструментов, и отец наладил это производство. Так что сын начальника, не ахти какого, но все-таки начальника; старались, чтобы этого тоже не было Но каким-то путем пропустили меня, и я там спокойно стал заниматься. Это был уже третий набор Киевской Духовной семинарии и последний год, когда она находилась в развалинах Михаило-Златоверхого монастыря. Там было десятка полтора монахов, маленькая церквушечка, где лежали мощи великомученицы Варвары. Каждый вторник митрополит Иоанн рано утром приезжал, служил акафист великомученице Варваре. Мы тоже были на этом акафисте.

Питание было еще по карточкам, были плохо одеты. Один парень вместо шарфа пользовался просто чистым белым вафельным полотенцем; кто как одет был. Люди разные были на нашем курсе (не только на нашем). Один был подводник, другой был с дальнего ночного бомбардировщика, награжденный разными орденами, но когда на какой-то раз их сбили и они оказались в недолгом плену, он, конечно, лишился всех орденов и спокойно дослужил в армии в нижних чинах. Был просто офицер пехотный, еще какие-то ребята были. Один был из тех, кого увезли в Германию молодым парнем, и там он должен был батрачить; он рассказывал о разных своих делах. Был один, который пришел к вере через хлыстов где-то в Харькове, в общем, через сектантство, учительница ему что-то рассказала об этом, и он потом пришел в христианство. Но тип немножко аскетический; я не пойму, то ли он такой был, то ли это небольшое пребывание среди сектантов на него наложило такой отпечаток.

Все были украинцы. Кроме меня, еще один был русский. Я довольно скоро понял всякую премудрость и хорошо учился. Даже пел в хоре, хоть негромко, но пел. И все шло хорошо.

Через год нас переселили из-за окончательного закрытия Михайлова монастыря в цоколь Андреевской церкви. Это двухэтажное здание с фасадом на улицу, остальное в горе оставалось. И отец Сергий Афонский, бывший ректор этой Семинарии и заведующий библиотекой, пригласил меня заниматься библиотекой. Он отдавал мне за это часть небольшой зарплаты, которую получал; всю ему просто не позволили мне отдавать. И я занимался эти три года библиотекой. Когда я пришел, там было книг семьсот; когда я уходил, было уже более трех тысяч книг. Куда они после закрытия Семинарии девались, трудно сказать. Но подбирались хорошие книги. Я ходил в букинистические магазины, там меня уже знали, доставали книги, приобретенные ими за этот период. Сначала отбирал я, потом все остальные, потому что я брал много и целенаправленно, и как-то так получалось хорошо. Стипендия, которая была не такая уж большая (давали сорок рублей, потом пятьдесят-шестьдесят по старым деньгам), и то, что я получал еще за библиотеку, давало мне возможность тоже покупать книги. Первую духовную книгу я купил в магазине, в церковной лавке, которая тогда была на Подоле. Там можно было приобрести свечи, какое-то облачение, еще что-то, и было две полочки книг религиозного содержания, не дешевые, но все-таки. Кирилла Иерусалимского издания Сойкина я там купил за тридцать пять рублей, за целую стипендию, но был очень рад. Это был 1948-й год, и отсюда началась моя библиотека.

Что я там с этой библиотекой возился, это было хорошо. Вдобавок было помещение, хотя сырое и без света. Там я ревматизм получил. Но зато я уже общался с этими книгами, как хотел, и там же занимался своими уроками и прочее, прочее, прочее. Потом там же был устроен шкаф, в котором лежали самые примитивные лекарства для ребят. Один из студентов, военный врач, монах Киево-Печерской Лавры в случае нужды там консультировал. Но все лекарства и покупка лекарств тоже лежали на мне, и этот шкафчик был на мне, так что полная автономия, и я мог там закрыться и заниматься уроками, чтением и чем угодно.

Все шло хорошо. Было еще бедновато. Ходили мы все кто в чем попало. У меня почему-то были немецкие ботинки на толстой подошве, подбитые гвоздями с такими шляпками, — ну точно такие, как рисовали в карикатурах немецкие сапоги. Другого ничего нельзя было купить. Все было хорошо, но когда я шел по мраморному полу по Андреевской церкви, песчинки трещали. Это было очень неприятно: шум от моих шагов, от этих башмаков был на всю церковь.

На какие-то службы мы ходили обязательно. В Андреевской церкви мы не часто были, в основном ходили во Владимирский собор в субботу, в воскресенье на литургию, и в какой-то день (четверг вечером, кажется) на акафист. А после литургии в воскресенье я не ходил на обед, а шел дальше, дальше, дальше, и минут через пятьдесят оказывался около Лавры, обходил пещеры те и другие тихонечко в одиночку и возвращался часам к трем в Семинарию. Это было очень приятно, а что без обеда оставался, это не так уж было важно.

Хорошие времена были. Там мне очень нравилось и как-то я наконец почувствовал себя в своей среде. Если я раньше был замкнутый, молчаливый, потому что ни в семье у нас разговоров не получалось, ни так, то тут у нас дружный, хороший класс был в общем, и как-то понемножку я совсем растаял, разговаривал, даже разболтался. И понял еще одну вещь: если не хочешь, чтобы над тобою смеялись, надо самому себя выставить в идиотски-смешном виде, осмеять себя, и у людей не будет ни желания, ни возможности тебя осмеять. Срабатывало прекрасно. Никто мне не говорил никаких глупостей, никогда никто надо мной не смеялся.

Учеба шла хорошо, полные пятерки и т. д. И все было бы прекрасно, если бы не 1952 год, год окончания Семинарии.

1952 год… Четвертый класс Семинарии. На Пасхальные каникулы я обычно уезжал автобусом в Чернигов. В этот раз почему-то меня провожало несколько человек. Вдруг все мои сокурсники изъявили желание меня проводить, и даже из другого курса человек пять пришло. Думаю: что такое, никогда такого не было. Обычно я с собой вез маленький чемоданчик вещей, а чаще всего он был забит книгами, которые я покупал для себя. В этот раз была большая пачка книг и чемодан. Обычно я доезжал в Чернигове не до самой остановки, а выходил около собора, там можно было остановить автобус, так проще было дойти до дома. Какой-то хороший молодой человек последний заскочил в наш автобус. Ехали три-четыре часа. Мы с ним немножко поговорили, ему было скучно, какую-то книгу из обычных светских дал ему почитать, полистать, посмотреть. Приехали туда засветло, но под вечер. Только я не стал выходить около собора в этот раз, меня никто не встречал, поехал до конца. Я вышел, а это человек вдруг: “Евгений Алексеевич (показал мне какую-то красную книжечку, которую я толком не прочитал, но понял, что это из госбезопасности), вы меня здесь подождите, у меня к вам разговор есть”. Он зашел в автобусную станцию. Я слышал разговор и понял из него, что на том месте, где я обычно останавливался, нас ждал грузовик; поэтому пришлось немножко подождать. Грузовичок этот все-таки подъехал, меня туда погрузили, повезли в какую-то незнакомую часть Чернигова, за Чарторыйским мостом, красное двухэтажное здание. Там выписали мне пропуск, завели куда-то, и этот человек начал длинную беседу со мной. О том, о сем, о пятом, о десятом; а в общем-то все свелось к одному: что я могу рассказать о Михаиле Литвиненко. Это был такой хороший украинец, немножко экспансивный; что-то у него с глазом было, бельмо, что ли, не помню; музыкально одаренный, хороший голос имел. Но он как-то дружил с другой группой, там еще двое-трое людей было таких, может быть и хороших, но у нас интересы были разные. Я с ними не контактировал особенно.

И все как-то к нему вопрос поворачивался: что я о нем знаю. А что они знают о нас многое — я это почувствовал, потому что когда начали напирать, чтобы я о нем что-то рассказал, я говорю: “Ну, я ничего не знаю!”. — “Да нет, вот на таком-то уроке вы то-то сказали, а на таком уроке так-то ответили”. Безвыходное положение было. Я действительно о нем мало что знал и понял, что на меня какую-то бочку катят, и участвовать в этом мне совсем не хотелось. Поэтому я ему начал рассказывать сказки про себя. Не так подробно, как теперь вот, но все, все, все выложил. Я полагал, что они многое знают. Они, действительно, многое знают о каждом из нас. Ну, думаю, пусть уж лучше мое будет, чем чужое.

Где-то около полуночи он опять вызвал машину. Нас отвезли в центр города и в каком-то ресторанчике мы поужинали, причем он знал, что пост, чего мне нельзя есть. Какие-то там рыбные консервы взял. Сказал, что он вообще-то химик по специальности. И в нем было что-то на удивление симпатичное. Я потом сопоставлял его с другими, с кем мне приходилось встречаться. Я был к нему все-таки по-человечески расположен.

Ну, конечно, манеры были совершенно стандартные: то так погладят, то против шерсти, то на патриотизме, то еще что-то. Было тяжко (ну, все уже прошло). Что я там мог сказать. Но так он настойчиво тянул из меня, чтобы я что-нибудь сказал о нем плохое. Нечего было сказать. Вспомнил я из того, что Михаил говорил совершенно открыто, что где-то во время войны надо было сделать спешно военный аэродром. Это уже с участием американцев было, и так у них здорово было: какие-то штампованные железные детали были, которые как-то скреплялись, в любой грунт их положи и уже получается твердое покрытие для взлета самолетов... Ну так уж он из меня что-нибудь тянул, ну так что-нибудь тянул; думаю, это безобидное, скажу хоть это... В восемь часов утра меня, наконец, освободили, причем было сказано: после возвращения в Киев прийти в такой-то час в такое-то отделение милиции (обычно в военную комнату милиции приглашают).

Приплелся я домой. Но, конечно, уже не Пасха была. Праздник не в праздник; вообще все плохо. Вернулся; и через день я должен был туда явиться. И вижу, что ребята все какие-то присмиревшие…

Как же это было?.. А, это было так. Вернулись мы, и через несколько дней или неделю, что ли, случилось такое. Я сидел у себя в библиотеке. Наши классные комнаты, выходящие на улицу, были на втором этаже. Внизу были спальни, тоже окна на улицу. Ко мне прибежал инспектор о. Антоний, совершенно испуганный, и рассказал, что бывший подводник стучится к нему около полуночи примерно и говорит: кто-то ко мне стучался нагло, требовали открыть. Отец инспектор прикрыл шкафом дверь, но потом все равно пришлось им открыть, и они сказали, чтобы он с ними пошел в вашу спальню, и там Мишу Литвиненко забрали… Потом какие-то детали рассказали, что было несколько человек, шарили, нет ли оружия. Какое там оружие!.. Взяли его, увели. Ребята, конечно, долго не спали. Он у меня дрожа просидел какое-то время, и, по-моему, прибежал ко мне, когда они уже уехали. Немножко погодя он ушел. Я закрыл библиотеку, пришел, в уголок свой прошел, смотрю, все не спят и все молчат с перепугу от всего этого. На следующий день тоже все ходят как в воду опущенные. Потом какой-то ряд провокаций был; кто-то попросил у меня спрятать его пальто или еще что-то такое. Это тоже мне припомнили при следующих допросах, что я прятал вещи этого Михаила. Еще какие-то фокусы были, которые я мог понять, мог не понять.

И потом началось. Начались таскания на всякие допросы и т. д. Я пошел в тот день, когда мне было назначено. Там уже было двое; они вдвоем меня уговаривали, чтобы я был информатором. …Дай Бог памяти, когда это было — до этого или после? Не знаю, где-то рядышком. Экзамены мы как-то кончили. Ничего хорошего не было. Но класс у нас был замечательный. Почти все пошли в Академию — часть в Московскую, часть в Ленинградскую. Я в Ленинградскую подал заявление. Было ли уже какое-то мнение об Академиях, почему Ленинградскую выбрал — я точно даже не знаю, но что-то меня к ней располагало. Чуть-чуть о Московской академии я мог знать, потому что мой товарищ по семинарии отец Иоанн Никитенко, на два года старше меня и по возрасту и по курсу, поступил в Московскую и сообщал немножко о ней. Вот умер два года назад.

Почему-то я в Ленинградскую пошел, не знаю. Может быть, повлияло даже то, что отец Сергий Афонский, когда читал какое-то очередное сочинение, которое нам полагалось писать в семинарии, всех нас перебрал (человек двенадцать было), раздал замечания; потом говорит: “Вот, среди вас сидит будущий Болотов”; еще лестное что-то сказал по поводу моего сочинения. Они многие были у меня хорошие, они там еще остались. Меня никто в глаза не хвалил, ничего такого не делал, но почему-то я предпочел Ленинград.

А эти нажимали, нажимали, нажимали, нажимали... Я всячески говорил, что осведомителем не могу быть, потому что у меня память плохая. Они говорят: “Ну, это не говори, мы лучше тебя знаем”. Вот. Все. Они со своей стороны: “Мы тебе помогать будем (а я думаю: чего помогать, я же на полные пятерки иду) и все будет хорошо”. Я говорю: “Возьмите кого-нибудь другого”. Они: “Ты нам не указывай, мы знаем, кого брать”. Говорю: “Не способный я!”. И все это тянется, тянется… Когда один на один — уже тяжело, когда два на тебя нападают… Я понял, что от них не отделаюсь, и тогда пошел опять на идиотский шаг. Говорю: “Вы все равно меня заставить-то не сможете”. Они спрашивают: “Как это?” — “А вот так — я ведь химик”. — “Ну и что?” — “Ничего; я за несколько секунд могу быть в другом мире, и ничего вы со мной не сделаете!” — Испугались, говорят: “Ты что, дурак?” — “Да”. — Они помолчали, помолчали, и говорят: “Ну ладно, иди, но ты вспомнишь нас скоро”.

Действительно, когда я поступал в Ленинградскую академию, я вспомнил: там уже все было приготовлено (!). Сначала меня подрезали на одном экзамене, потом Парийский[6] на другом. Он у меня на догматике сидел как ассистент и Миролюбова[7] тоже настроил так, что тот более пристрастно меня спрашивал; и конечно, засыпать всегда можно, если хочешь. Потом я сопоставлял его поведение и понял, что ему как инспектору было дано указание меня не принять, и он делал все, что мог; и я получил двойку. Ну, за компанию приделали еще кого-то из наших киевских. Я пошел к митрополиту Григорию[8], тоже поздно, тоже он усталый. Наконец, до меня очередь дошла, последнего. Я ему вкратце рассказал, что какая-то странная история — двойка по литургике. Я не то что пожаловался, просто скорбь свою высказал. Он говорит: “Что ж это такое?! Ну ничего, все будет в порядке”. И дал распоряжение в виде исключения принять меня. Я обрадовался конечно. Люди такие хорошие, интересные. И класс в общем-то хороший был.

Через неделю или две надо было сдать паспорта. Начался длинный процесс прописки. Несколько человек нас, человека три, получили отказ в прописке. Я туда-сюда, сюда-туда; спрашиваю Парийского: “Как так? я пойду к уполномоченному по делам религий”. — “Дело ваше, я бы на вашем месте не ходил”. Я пошел к уполномоченному. Как тот на меня накинулся, как разорался! Ужас какой-то. Я понял все. Другие ребята ходили в милицию, еще куда-то, еще раз в милицию. Там им говорят: “Ну что вы к нам ходите, это же не мы, это ваши там делают; что вы от нас хотите?”. Короче говоря, ничего не получалось, и я понял, что надо уезжать. А у меня тут флюс раздулся. Денег, конечно, ни копейки. Но все-таки получилось, что я месяца полтора проучился, что ли. Уже и в магазины букинистические побегал, и видел, сколько там прелестей; и тут в библиотеке; и преподаватели замечательные были, все на высшем уровне; и на тебе — надо уезжать в неизвестность. И денег не хватает. Ребята собрали что-то такое на билет мне, хотя в общем все были мне чужие.

Я собрался и поехал. Ехал и ревел. В Чернигов приехал, изревелся. И думаю: а чего реву-то?.. Громадный все-таки уже дылда. Я понял, что мне не так жалко, что я Академию бросаю, но столько я видел там добрых людей. Уварова[9] была такая в канцелярии, благороднейшая, хорошая дама. Она умерла несколько лет тому назад, некролог был в ЖМП. Еще кто-то — незнакомые люди, — как они сочувствовали, но, конечно, сделать ничего не могли. Преподавала у нас языки, не только английский, но и французский, немецкий, Боярская; между прочим, вдова обновленческого митрополита Боярского в Ленинграде. Она была то ли из смольнинских выпускниц, то ли еще что-то такое; по крайней мере рассказывала о выпускном акте во дворце. Одна из выпускниц поскользнулась и упала, так было неприятно… Прекраснейшая, благороднейшая женщина. Она была удивительно хорошая. И вот все это надо было бросить. Людей хороших в таком количестве, таких благородных мне просто было жалко бросать.

Я уехал и понял, что в какой-то блокаде нахожусь. Поболтался некоторое время без квартиры. Потом отец Димитрий Погорский, которого я знал по Киеву (он у нас вроде воспитателя значился), который уже был назначен священником в Чернигов, помог мне найти какую-то добрую бабушку, которая смогла меня приютить. И я там жил больше года, конец 1952 и 1953 год. Был я зачислен иподиаконом епископа Черниговского на 150 рублей. Он не так часто служил, и я начал еще что-то подзарабатывать, чтобы платить за квартиру и все прочее. Родители в это время уже уехали в Кишинев. Отец вышел на пенсию.

 

(Окончание следует)



*Продолжение. Начало см. № 1(42) за 2005 г.

[1]Савинский Сергей Васильевич († ок. 1957 [?]) — проректор Богословского института, инспектор Духовных школ, с начала 1950-х годов — протоиерей. — Ред.

[2]Ведерников Анатолий Васильевич (1901–1990) — преподаватель, инспектор Богословского института, с 1950-х гг. — ответственный секретарь редакции Издательского отдела Московской Патриархии, в том числе Журнала Московской Патриархии (далее — ЖМП). — Ред.

[3]Протоиерей Александр Смирнов — настоятель церкви святителя Николая в Кузнецах, ответственный секретарь редакции Издательского отдела Московской Патриархии с 1943 г. (до А. В. Ведерникова), ближайший помощник Патриарха Сергия. — Ред.

[4]Архиепископ Товия (Остроумов; †1957) — епископ Свердловский с 1944 г. В конце жизни занимал Молотовскую (Пермскую) кафедру. — Ред.

[5]Митрополит Иоанн (Соколов; 1877–1968) — митрополит Киевский и Галицкий, экзарх Украины в 1944–1964 гг., во епископа рукоположен в 1928 г., один из ближайших сподвижников Патриархов Сергия и Алексия I. — Ред.

[6]Парийский Лев Николаевич (1892–1972). С 1951 г. — проф. ЛДА; с 1950 по 1967 г. — инспектор ЛДА. Некролог: ЖМП. 1973. № 2. С. 26. — Ред.

[7]Миролюбов Георгий Павлович (1884–1964). С 1949 г. — доцент ЛДА; с 1964 — проф. ЛДА (под конец жизни). Некролог: ЖМП. 1964. № 8. С. 24. — Ред.

[8]Митрополит Ленинградский и Ладожский Григорий (Чуков; 1870–1955). См. о нем: ЖМП. 1981. № 4. С. 8; некролог: ЖМП. 1955. № 3. С. 21–28. — Ред.

[9]Уварова Екатерина Даниловна (1898–1975). В 1947–1971 гг. — зав. канцелярией ЛДА; в 1971–1975 гг. — архивариус ЛДА. Некролог: ЖМП. 1976. № 6. С. 23. — Ред.

© Н. А. Карманова, 2005

 


ГЛАВНАЯ СТРАНИЦА    

СОДЕРЖАНИЕ НОМЕРА 

АРХИВ